Опубликовано в журнале Урал №8 (2021 г.)

Николай Шеваров (1905–1993) — родился в селе Китово Сергачского уезда Нижегородской губернии. Образование — сельская школа (1917), Высшая школа НКГБ СССР (1941), Высшая школа усовершенствования руководящего состава МВД СССР (1953), член ВКП(б) с 1929 г. После армии служил в отделах и управлениях ОГПУ-НКВД-МВД Омской, Тюменской, Орловской, Вологодской областей. В 1961 г. уволен в запас по возрасту, в звании полковника внутренней службы. Награжден медалями «За отвагу», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.», орденами Красной Звезды, Красного Знамени, орденом Ленина.

 

Я усаживал папу на сундук, стоявший на балконе и покрытый старым ковром. Невидящими глазами папа смотрел куда-то вперед, прямо перед собой. Как можно смотреть, если глаза твои различают в любое время суток лишь одну абсолютную темноту?.. На папе — длинный, старомодного кроя габардиновый плащ, на голове коричневая фетровая шляпа, тоже годов из 50-х.

Перед балконом — мрачное здание подстанции с окнами-бойницами, заделанными темно-зеленым, бутылочного цвета, стеклом. За ним простирается шумная, загазованная улица Токарей.

Иногда папа встаёт, топчется на балконе, держась за перила, потом снова садится на сундук. Или, уцепившись за них, начнет заниматься физкультурой — делает наклоны и полупоклоны, попеременно поднимает, сгибая в коленях, ноги.

Я присматриваю за ним из комнаты параллельно со своими делами, но, боже мой, как же редко(знаю теперь!) выходил к нему на балкон, чтобы посидеть рядом — поговорить, расспросить, что ему видно с этого балкона в своих мыслях и воспоминаниях.

На балконе отец дышит воздухом нашего заводского, металлургического района.

— Папа! — кричу я, чтобы он услышал. — Иди в комнату, пора ужинать.

Раскинув руки в серых шерстяных перчатках, отец нащупывает дверные косяки. Так же, на ощупь, переступает порожек, высоко, как цапля, поднимая ноги, чтобы не споткнуться.

Любимое папино слово: «порядок»… Последнее произнесенное им перед уходом из жизни, когда я спросил его: «Что передать твоим внуку и внучке?» — «Чтобы был порядок»,— сказал папа и отвернулся к стенке. Замолчав навсегда.

Замолчав. Но оставив, слава богу, свои воспоминания… Здесь только часть их, первые главы.

Отец не собирался их печатать… Да, впрочем, вот его письмо, из которого всё ясно.

 

Письмо сыну. 17 февраля 1973 г.

Гена! Посылаю этот рассказ тебе. Диме читать обо всем этом, наверное, неинтересно и мало понятно.

Тем более что пишу я, кажется, бестолково. Уж слишком мал у меня набор слов, которыми можно было бы выразить всё мной пережитое.

Если тебе моя история интересна и когда-нибудь пригодится, буду продолжать писать. Пусть хоть останется тебе и Диме память о деде и его жизненном пути. Например, я о своем отце мало что знаю, а теперь об этом жалею. Знаю только из рассказов других. Я в своих жизненных рассказах многое еще упускаю, думаю — не интересно это знать. Или об отдельных событиях вспоминаю после, когда уже отправил тебе письмо.

От всей этой писанины у меня черновиков не остается (кроме документов из архива), так что ты не теряй её. Поскольку я у себя ничего не сохраняю, а все направляю вам, у меня могут быть в дальнейшем повторения, потому что я позабываю, о чем уже рассказал. Поэтому если повторения встретите, то не удивляйтесь и не осуждайте меня, а просто перечеркайте.

У нас всё тает. Папа.

 

…Я плачу, вспоминая папины руки, папино спокойное лицо. Сквозь слезы, оказывается, лучше видно. Как мне хотелось бы сейчас, чтобы одна из моих слез позднего раскаянья и поздней любви к папе упала на его руку в коричневых крапинках, чтобы он узнал, что я с ним, что мне без него так плохо, как я думать не думал и знать не знал… что может быть так плохо на свете без отца, так одиноко, так пусто. Как тяжело писать в никуда, искать папу только в мыслях своих, обращаясь к нему. Только в мыслях.

«Балкон», — говорится в словаре, итальянское слово. Площадка с ограждением. Балкон, откуда можно увидеть всё прожитое и пережитое. Откуда по-новому смотришь на свою жизнь и оцениваешь ее.

Геннадий Шеваров

                                                                   Наша семья

Мой отец. — Сельские прозвища. — Лапти на заказ. — Не бей тятю! — Дружба

                           с пчёлами. — Семейная жизнь. — Бог с тобой. — Прощание с родителями

 

Есть в Горьковской области, в Красно-Октябрьском районе, село Китово. Там я родился, там прошло мое безрадостное, сиротское детство и юность. Это моя родина. Там я впервые начал понимать, как несправедливо устроен мир: одни живут в роскоши, а другие влачат жалкое существование. Одни имеют все — даже в избытке, а другие ничего — даже куска хлеба. Отсюда я ушел в большую жизнь.

Село наше было немаленькое: более 300 домовладений, или хозяйств.

Как я потом установил по архивным данным, имение принадлежало князьям Волконским.

***

Если говорить о нашей семье, то на первое место нужно поставить нашего отца, Фрола Яковлевича Шеварова.

Удивительный это был человек.

Он, по-моему, обладал всеми самыми хорошими качествами и чертами, которыми обладает настоящий человек. Доброта, честность, справедливость, душевность, порядочность, скромность, отзывчивость, трудолюбие — все это у него было даже в избытке. Это не только мое субъективное суждение, но об этом может сказать каждый, кто его знал и кто с ним общался.

Я, например, ничего подобного не могу сказать о нашей матери, она была во многом противоположна отцу.

Не знаю, откуда и как образовались у папы эти высокие морально-нравственные качества, но он был именно таким… Никогда в жизни не пил, не курил. Думаю, никого и никогда в своей жизни не обидел, не оскорбил. Не говоря уже о людях, но даже скотину или птицу он не мог обидеть. Никто от него не слышал не только бранного или матерного, но даже грубого слова.

Многое у него было от толстовца, хотя был совершенно неграмотен и о Толстом мог только разве что-либо слышать.

В церковь не ходил, хотя считал себя верующим.

В нашем селе мужикам давали прозвища теми словами, которые они чрезмерно часто употребляли в разговоре. Это были безобидные прозвища.

Был у нас мужик, который часто употреблял в разговоре слово «понимаешь», но вместо правильного произношения «понимаешь» он говорил «понимаш». «Понимаш, какая история со мной случилась. Иду я, понимаш, а навстречу…» Этого мужика так и звали: Понимаш. Завидев его, говорили: «Вон Понимаш куда-то пошел». И все знали, о ком речь. Другой мужик вместо «брат мой» говорил: «брыт мой». «Ты, брыт мой, куда пошел?» — спрашивал при встрече. Так его и прозвали: «Брыт мой».

Моего отца знали на селе по прозвищу «Бог с тобой». Эти два слова не сходили у него с уст. Если к нам кто приходил, то отец обычно приглашал: «Проходи, бог с тобой, садись, бог с тобой, зачем пожаловал, бог с тобой?».

Если меня кто на селе не знал и спрашивал, чей это паренек, то говорили: «Да это сынок «Бога с тобой».

Отец был по-своему талантлив. Знал очень много деревенских специальностей. Был неплохой плотник. Мог срубить избу, сделать мебель, всякий сельхозинвентарь (грабли, лопату, вилы и др.), сплести корзину, плетюху… А лапти плел такие, что ему женщины делали специально заказы. В его лаптях они ходили только в церковь, к обедне, или обували их на праздник. Он расписывал лапти разными узорами из мелких лычек ровно, как кружевом.

Но жизнь прожил тяжелую, сложилась она у него неудачно. Все годы проработал в батраках у помещика, где перепробовал много разных профессий.

Получил инвалидность… Работал конюхом, и отца сильно зашибла лошадь. Оказался перелом бедра, и он на всю жизнь остался хромым. После этого был хлебопеком и пекарем в столовой для работников помещика.

Один случай мне врезался в память так крепко, что я не забывал и не забуду его до конца жизни. Мне было тогда, наверное, лет 5–6.

Управляющий имением Шарловский поручил отцу накоптить к пасхе свиных окороков.

Отец сделал недалеко от столовой высокую круглую башню, обил ее кругом тесом, а внутри башни, на самом верху, развесил свиные окорока. Внизу, посредине башни, был разведен костер. Причем костер не горел ярким огнем, а только шаял, коптел, дымил. Такой дымовой костер поддерживался несколько дней.

И вот настал день, когда окорока, очевидно, готовы. Отец, подставив лестницу, стал их снимать и переносить в погреб. Было это в присутствии Шарловского, который наблюдал за работой отца. На улице в это время было сыро, грязно, снега не было, но кое-где оставались льдинки. Конец марта или начало апреля…

Когда отец переносил два окорока в погреб, то поскользнулся и упал. Окорока выпали в грязь и испачкались. Шарловский с перекошенным от злобы лицом быстрым шагом подошел к отцу, который еще не успел встать, и ударил его тростью по спине. Помню, я крикнул: «Не бей тятю!» Шарловский зло посмотрел и ушел к себе в дом.

Отец встал, поднял окорока, вытер их своим зипуном и отнес в погреб. После этого его перевели из пекарей в сторожа.

А одно время он был даже пчеловодом. У Шарловского была большая пасека, которую на лето вывозили в лес. И вот отца послали сторожить эту пасеку и быть пчеловодом. Удивительно быстро он освоил это дело, изучил жизнь пчел и мог о них долго и много рассказывать. Знал, когда и из каких ульев должны отраиваться пчелы. Ходил за роями с лукошком по лесу, снимал их с веток, а потом пересаживал в новые ульи. Причем сам он делал и ульи, и рамки, и многое другое для пасеки, знал медоносные цветы, сеял их по лугам.

Отец был все время чем-то занят. Никто не видел, чтобы он праздно проводил время. Если он не был занят основным делом, то столярничал, плотничал, плел корзины, лапти, вил веревки, но не сидел сложа руки.

Семейная жизнь у него тоже сложилась нелегко. Умерла первая жена, оставив на его руках двух детей: сына Ивана и дочь Анну.

Через какое-то время он женился вторично — на вдове Анисье Карповне Князьковой (девичья фамилия — Курмакова), у которой была дочь от первого брака Марфа (Марфа Романовна). А потом от этого второго брака появились еще два сына. Владимир родился в 1899 году, и я — в 1905 году.

Сын Иван еще до Первой империалистической войны ушел на заработки, а там его призвали в армию, и он погиб. Дочь Анна вышла замуж за Якова Шидяева, у них было восемь человек детей, из которых в живых остались четверо. Сама она умерла в 1962 году в возрасте 93 лет. Марфе Романовне сейчас тоже более 90 лет, живет она в Костроме, у сына моего брата Сергея. Брат Владимир ушёл в 1968 году из-за рака. После него тоже осталось восемь человек детей.

Марфа Романовна была моему отцу неродной дочерью, но она вспоминает его лучше, чем родного. Отец ничем и никогда не выделял ее среди родных детей.

Отец никогда никому ни в чем не отказывал, когда его просили в чем-то помочь, что-то сделать. А обращались к нему за помощью часто, особенно по разным хозяйственным делам. Он бросит свою работу, а другому поможет. «Сделаю, бог с тобой, сделаю, о чем разговор, помогу, бог с тобой».

Не терпел ссор. Иногда мать с соседями из-за чего-нибудь начнет ссориться, он берет ее за руку и уводит домой.

Я думаю, он в жизни никогда никого не обманывал, не терпел неправды, не причинял никому зла. Мог поделиться последним куском хлеба, если видел, что кто-то нуждается больше, чем он. Мать нередко его ругала за то, что подает каждому нищему, никому не отказывает. И даже прятала от него хлеб, чтоб не раздал его нищим.

У отца был старший брат, Василий, жил рядом с нами, имел зажиточное хозяйство, иногда занимался мелкой торговлей. Отец его не любил за эту торговлю, говорил: где торговля, там и обман. Сам же весь свой век трудился и прожил в бедности.

Справедлива оказалась старая пословица «Трудом праведным не наживешь палат каменных».

Отец всем расточал любовь, но больше всех, кажется, любил меня. Когда я родился, отцу было уже более 50 лет, мать была моложе его лет на десять. Он чувствовал, что при своей жизни не сможет поставить меня на ноги и я останусь сиротой. Поэтому старался отдать мне при жизни всю свою любовь. Он и умер с последними словами на устах обо мне.

Сначала у нас умерла мать. В мае месяце 1919 года. Болела, очевидно, тифом, никто ее не лечил, и поэтому можно только предполагать, что это был тиф. Больница-то от нас за 12 верст.

Брат в это время был в армии, и у нас в семье кроме отца и меня оставалась еще жена брата с ребенком. После того как похоронили мать, отец, придя с похорон, почувствовал себя плохо и слег. Через пять дней не стало и его.

Почувствовав приближение смерти, он позвал меня к себе, перекрестил и только вымолвил: «Коля, ангел мой», как залился слезами. Потом велел позвать сына своего брата, Павла Васильевича Шеварова, который жил рядом с нами, и, когда тот вошел, отец только успел сказать: «Паша, я умираю, не оставь Колю». И тут же голова его склонилась набок.

Я двое суток, день и ночь с перерывами, читал по нему Евангелие. Сам зарегистрировал его смерть в загсе волостного исполкома, где я в то время работал.

Тогда говорили, что отец умер из-за своей скромности и стеснительности. Не мог допустить, чтобы кто-то за ним ухаживал, чтобы кому-то он был в тягость.

Когда он занемог и без посторонней помощи не мог забраться на печь и слезть с нее, ему нужно было помогать, а жены (моей матери) не было. Обратиться за помощью к снохе стеснялся, меня дома не было, и он с большим трудом делал все сам. Я думаю, что так оно и было. Скромность и стеснительность ускорили его смерть.

 

                                                                Строка взяла

Дедушка Статья. — Я подпасок. — Кого медведь боится

 

Жил в нашем селе один старичок по прозвищу «Статья». Немногие знали его настоящее имя, а почти все называли и величали просто дедушка Статья.

Прозвище, по существу, он сам себе дал, уж очень часто в разговоре употреблял это слово — «статья».

Начнет, бывало, что-нибудь рассказывать о своей нелегкой жизни и обязательно к месту и не к месту вставит свое любимое словечко.

«Вот, брат, — скажет он, — какая со мной однажды статья получилась…», или: «Уж такая наша статья с тобой — телят пасти».

А встретился я с ним вот по какому поводу.

Дедушка Статья многие годы пас скот у местного помещика, получая за это мизерную плату. В то лето, когда я с ним встретился, он пас телят, и меня, восьмилетнего парнишку, определили к нему в подпаски.

Пасем мы с ним, бывало, на лугу помещичьих или, как их тогда называли, барских телят (целое стадо, голов 50–60), и так он, бывало, размечтается о своей жизни, что слушал бы его без конца и слушал…

Жизнь он прожил тяжелую, все время батрачил на помещика, нередко был бит помещиком за то, что хлеб потравил скотом или потеряется какая-то скотинка, и за многое другое. Хаты своей не имел и жил, где как придется.

Обычно наши телята, которых мы с ним пасли, вели себя мирно, иногда играли на лугу, бегали, бодали друг дружку. Но однажды они вдруг, неожиданно задрав хвостики кверху, бросились со всех ног и понеслись как угорелые в разные стороны.

Дедушка Статья сказал тогда:

— Это их строка взяла.

Когда мы с ним собрали разбежавшихся телят, я спросил:

— Почему телята так испугались и что это за «строка» такая?

— Тут, брат, такая статья, — сказал дедушка, — что не только телята, даже лошади и те боятся этой строки как огня. Даже звери. Медведь и тот от нее удирает, только пятки сверкают.

— А строка эта, — продолжал он, — немножко больше мухи, в виде пчелы, но кусает так больно, что не приведи бог. Все ее боятся. Когда она летит, то сильно жужжит, и одно ее жужжанье уже наводит на многих страх. Вот и наши телята только услышали, как зажужжала эта строка, так и бросились врассыпную, они уже испытали ее укус и знают, что это такое. Такая вредная для скота насекомая, что никакого спасенья от нее нет. Вот, брат, какая тут статья.

Такие нападения строки на наших телят потом были нередки, но я уже знал, что раз телята, задрав хвостики, бросались со всех ног бежать, то это значит их «строка взяла».

Целое лето мы с дедушкой Статьей провели вместе, много у нас с ним было разных приключений, но об этом в следующий раз.

А про эту «строку», доставлявшую нам с дедушкой Статьей много хлопот, я помню и не забыл до сих пор.

Я вот сейчас только посмотрел в своих словарях: нигде о строке ничего нет. Только в словаре у Даля нашел немного. Строка, пишет он, «выводит гусеничек своих в животных, местами путают строку с паутом, слепнем. Пора, когда скот строчится… от 13 июня, Акулины задери хвосты, до половины июля».
Выходит, что строка появляется только с половины июня до половины июля.

 

                                                        Неразлучные друзья

 Батраки и кулаки. — Соколик, ножку! — Испытание верности. — Музыка в поле

 

Нелегкая эта доля, доля батрака у деревенского кулака.

Он считал тебя своей собственностью. Как вещь, которую он купил и которой может распоряжаться, как ему вздумается. Раз кулак тебя нанял, то он старался выжать из тебя все, что только можно. Целый день, с раннего утра до позднего вечера, ты, как заведенная машина, все время на ногах, все время в работе.

Живёшь в постоянном напряжении, постоянно чувствуешь за собой глаз хозяина, который смотрит: а что ты делаешь, чем занят, не сидишь ли без дела, не отдыхаешь ли. Без разрешения хозяина не можешь ни присесть отдохнуть, ни тем более полежать, ни сходить к родителям. Всегда нужно его об этом просить.

Выбираешь момент, когда хозяин в хорошем настроении или после твоей тяжелой работы, когда хозяин остался доволен, а иначе не суйся, под горячую руку может дать и тумака. Неделями я не видел родителей, хотя и жили мы в одном селе, потому что не было ни часа свободного времени.

У хозяина, к которому меня определили в батраки, было две лошади — Звездочка и Соколик. И еще двухгодовалый жеребенок (стригун). Вот с ними-то я и не расставался всё лето, кажется, не только ни на один день, а даже ни на один час. Везде и всюду я с ними, не только на работе, но и тогда, когда они паслись, отдыхали. Мы были неразлучные друзья.

За лето так с ними свыкнешься, что они меня и я их могли узнавать по голосу и хорошо понимали друг друга.

Я, например, мог заставить их поднимать ту или иную ногу, которую мне было нужно. Бывало, только скажешь: «Соколик, ножку», и он ее поднимал. Или нужно было залезать на лошадь, чтобы ехать верхом. Для этого мне нужно вставить ногу в поводья уздечки и только тогда забраться на лошадь. А она в это время может или опустить голову, или поднять ее, и тогда не заберешься. Стоило мне, бывало, только сказать: «Соколик, держи голову», и он мне помогал на него взобраться.

Умное это животное — лошадь, любит ласку и помнит ее и за это платит добром. Я мог им залезать под живот, пролезать между ног, и они меня никогда не трогали и слушались меня.

Я как-то решил проверить их послушание и сам за это поплатился. Ехал я верхом на Соколике, а впереди была яма. Думаю, послушает он меня, если я его направлю прямо на яму, хотя рядом объезд, или свернет в сторону? Мой Соколик, не сворачивая, а повинуясь мне, шагнул прямо в яму, споткнулся, и я полетел с него через его голову. Вот и проверил своими боками, насколько был мне послушен Соколик.

То же было один раз и со Звездочкой, которую я умышленно направил на пенек, она также споткнулась, а я полетел с нее.

Больше я не проверял их послушание. Убедился своими боками, что лошади мне послушны, и я никогда их не наказывал, как другие — били кнутами, прутьями, вожжами.

Начиная с ранней весны мы с ними в поле. Обеих лошадей запрягали в двухлемешный плуг, а жеребенка — в борону, и целый день ходишь за плугом, как все равно привязанный к нему.

Первое время, пока еще не устал, интересно наблюдать, как за отвалами плуга ровными пластами ложится покрытая разнотравьем и блестящая на солнце земля. Лемеха плуга вначале приходится очищать от прилипшей земли специальной лопаточкой, а потом они так отшлифуются, что в них можно смотреться, как в зеркало. Когда пашешь, позади всегда стаи грачей и скворцов, которые следуют за тобой целый день, выбирая и выискивая в свежеподнятых пластах земли разных червячков и личинок.

К обеду уже начинает сказываться усталость, и всякий интерес к происходящему вокруг пропадает. Начинаешь думать о том, скоро ли обед, когда можно будет хоть немного отдохнуть. А обед состоял из хлеба и кваса, иногда, правда, давали бутылку молока или простокваши. Кажется, не было у меня тогда большего желания, чем отдохнуть и поспать. Я тогда считал самым великим счастьем для себя — это досыта выспаться. Но такое желание было для меня недоступно.

Весенний сев продолжался до конца мая. Каждая культура имеет свою очередность. Сначала сеяли овсы, потом пшеницу, просо, гречиху, горох, а затем начиналась посадка картофеля и овощей.

После этого наступало так называемое «междупарье», когда весенний сев закончен, а подъем пара еще не наступил. Но и в это время уже готовились к сенокосу, а потом наступал сенокос и заготовка сена, так что отдыхать времени не было. Потом подъем паров, т.е. подготовка пашни к осеннему севу, через некоторое время боронование паров, уборка хлебов, осенний сев, молотьба — и так до самой поздней осени в непрестанной работе.

Молотьба, как правило, проводилась цепами. Молотильные машины были даже не у каждого кулака, не было ее и у моего хозяина.

Молотили всегда всей семьей, у кого большая семья — в восемь цепов. И вот когда восемь человек разновременно бьют цепами все по одному снопу, получается как чечетка. Красиво и музыкально. Молотить в восемь цепов — это не такое простое дело, оно требует большой сноровки и привычки, но когда действуют все умело, получается прямо как музыка. Когда я освоил молотьбу в восемь цепов, мне она даже нравилась, и я уставал меньше. Это как солдаты в походе на марше. Когда оркестр молчит, то идут неровно, чувствуется усталость, а стоит заиграть оркестру марш, и солдаты пошли веселее и легче. Так и в молотьбе в восемь цепов. Когда молотишь, допустим, в три цепа, чувствуется усталость, а как в восемь, тут дело идет веселее, хотя тут нельзя ни передохнуть, ни отстать, нарушить весь ритм, и музыка пойдет не та.

                                                               В ночном

   Подальше от хозяина. — Игры у костра. — Ночлег под молнией. — Эх, Соколик!

 

Но все же самое интересное и увлекательное, к чему мы, мальчишки, все стремились: ночное.

Для меня ночное было интереснее и даже радостнее вдвойне. Во-первых, я был не на глазах у хозяина. А во-вторых, это езда верхом с такими же в большинстве мальчишками, как и я. Сколько было в ней удали, смешных, а иногда и горьких приключений!

В ночное мы выезжали уставшие после работы в поле, но все равно веселые и радостные. С работы в поле приезжали почти все в одно время, после заката солнца, наскоро ужинали и сразу же собирались в ночное.

Места, куда выезжали в ночное, заранее всем были известны. Обычно подбирались ребята с одной улицы и ехали в определенное место. Когда ехали селом, то воздерживались от быстрой езды. Такие, как я, боялись хозяина, другие — родителей, но как только выезжали за село, когда уже нас было не видно, то пускали лошадей рысью, а то и вскачь, да еще наперегонки, со свистом и гиканьем.

У кого была одна лошадь, тому ехать быстро было легко и просто, а у меня две, так мне приходилось замыкать эту мальчишескую кавалькаду. Садился я на Соколика, а Звездочку держал и вел в поводу. При быстрой езде Звездочка отставала от Соколика и тянула меня назад. Да сзади еще бежал жеребенок, за которым тоже надо было смотреть, чтобы он не отстал. Но все равно мне было интересно и весело.

Для ночного мы выбирали большую поляну в лесу или около леса, лошадей спутывали, т.е. связывали им передние ноги специальными веревками (путами), чтобы они не могли далеко уйти, и пускали их пастись. Спутанные лошади могли только прыгать, а бежать не могли. Сами мы тоже выбирали удобное место и располагались на ночлег. Но когда собирались 10–15 мальчишек примерно одного возраста, тут, прежде чем расположиться на ночлег, разжигали костер, начинали через него прыгать, устраивали разные забавные игры, а иногда и потасовки и кулачные бои.

Старшие ребята, бывало, уходили из ночного в село, лазили там в помещичий сад и в огороды, приходили поздно, нагруженные яблоками, репой, морковью.

Когда они возвращались, то мы уже спали — кто и где и как мог. Вот тут и начиналось самое шумное и озорное. Они начинали потешаться над нами, сонными. Привязывали к ногам спящих ребят уздечку (оброть) и, взявшись за нее, тащили спящего от костра подальше, иногда спускали в яму или в овраг.

И так долго еще не могли угомониться. А как только на востоке появлялась зорька, нужно было искать лошадей и ехать домой. Тут уж было не до шуток, ехали все как сонные мухи, не выспавшиеся, с измятыми лицами и шагом.

Дома хозяин уже ожидал меня — наскоро подкормили лошадей, напоили их и опять в поле. И так каждый летний день, вплоть до глубокой осени.

Много было и других приключений в ночном, но я хочу рассказать еще только о двух, которые произошли со мной и остались у меня в памяти.

…Как-то мы выехали в ночное в поле и пасли лошадей на парах, пока еще они не были вспаханы. С вечера еще были заметны темные дождевые облака на горизонте, предвещая грозу. Когда стемнело, ребята стали располагаться на ночлег. В село никто не пошел, так как мы заехали далеко, километра три от села. Я вечером приехал с пашни и сильно устал, поэтому уснул быстро и крепко.

Сколько прошло времени, не знаю, но ночью разразилась сильная гроза с ливневым дождем. Ребята проснулись, собрались, сели на лошадей и уехали. А я спал немного в стороне от ребят, меня не разбудили, и я остался в поле один.

Проснулся от того, что вода подобралась под меня, я сильно промок. На мне был самотканный из шерсти кафтан, который настолько промок, что я его еле поднял. В поле темнота, ничего и никого не видно, а дождь льет как из ведра.

Вдруг сильная молния осветила большое пространство, и я увидел своих лошадей. Они стояли все вместе, как бы ожидая меня. Я с трудом забрался на Соколика, взял в повод Звездочку и поехал в село. Лошади сами находили дорогу домой, я ими не правил, потому что они видели дорогу лучше меня.

…А в другой раз, когда мы ехали в ночное, нам нужно было переезжать глубокий овраг. Старшие ребята направили своих лошадей прямо через овраг и на быстром скаку перескочили на другую сторону оврага. Другие, кто помладше и потрусливее, начали объезжать овраг, хотя их и подзадоривали ехать через овраг.

Я почему-то решил ехать через овраг, хотя с двумя лошадьми было и боязно, но ездить верхом я уже умел и держался неплохо. На этот раз мои Соколик и Звездочка взяли резвый бег с самого спуска в овраг, на полном скаку вынесли меня на другую сторону оврага. Я сумел удержаться на Соколике, когда он уже выскочил из оврага и стал сбавлять бег. И тут Звездочка почему-то остановилась, потянула меня, и я упал под ноги Соколика.

Упал я не сильно, но Соколик, останавливаясь и переступая ногами, наступил одной ногой на мою ногу выше колена. А был он подкован и оставил мне на ноге такой кроваво-багровый отпечаток, что след от подковы долго красовался у меня на ноге. Я с трудом поднялся, еле забрался на Соколика и стал догонять ребят, сжимая от боли зубы, но не показывая, что мне очень больно.

Больше я с двумя лошадями через овраги ехать не рисковал.

 

                                                              Сон одолел

Чуть свет… — Вставай, сынок. — Преступление и наказание

 

Пастухи на селе встают очень рано. Еще солнышко где-то прячется за горизонтом и только восток начинает окрашиваться в розовый цвет, а они уже на ногах. Нужно успеть до жары накормить скот, пока не появились овод, пауты и знаменитая строка, которые в жаркие дни не дают животным покоя.

Ох, как не хочется мне, восьмилетнему подпаску, подниматься так рано, кажется, только-только уснул, и надо уже вставать.

Моя мать чувствовала это и, жалея меня, сонного, обувала в лапти, чтобы хоть на 5–10 минут продлить мой сладкий сон, а потом, обутого, уже начинала будить: «Вставай, сынок, дедушка Статья уже ждет». Приходилось с трудом подниматься, брать на плечо длинный кнут и направляться к своим телятам.

Мне мать рассказывала, что иногда я просыпался, вставал на ноги, начинал собираться, а мать только отвернется, смотрит, а я опять лежу. Я сам этого не помню, но только знаю, что всегда очень хотелось спать.

Мне кажется, что в то время, когда я был подпаском, я ни разу не высыпался. Будучи взрослым, я не мог представить себе, что можно спать на ходу, а на самом деле со мной такие случаи бывали. Идешь иногда и на ходу спишь. Вдруг вздрогнешь, очнешься, чувствуешь, что спал, и опять идешь. Правда, сон этот был мимолетный, но все же это был сон на ходу.

Однажды за этот сон я больно поплатился и подвел под неприятность дедушку Статью.

Пасли мы с ним телят на лугу, около посевов овса. День был не жаркий, овода было мало, и наши телята быстро наелись, стали ложиться. Дело было уже к обеду. Дедушка Статья решил сходить в ближайший лесок за лыком, чтобы сплести себе новые лапти, а то у него совсем износились. Мне он наказал, чтобы я пока один постерег телят, следил, чтобы они не зашли в овес, и ушел.

Я присел на лужок около посевов овса и все смотрел, как мои телята лениво пощипывали травку, а некоторые уже лежали. Незаметно для самого себя и я склонил голову набок, свалился и уснул.

Сколько времени я спал, не знаю, но просыпаюсь как ужаленный от сильного удара плеткой по спине. Вскочил на ноги, смотрю, передо мной стоит с перекошенным от злобы лицом управляющий имением Шарловский, который, ругаясь, показывал в сторону овса, где паслись мои телята: «Ты что делаешь, паршивец! Разве так пасут? Где пастух?» — кричал он. При этом еще раз ударил меня плеткой. Я со всех ног бросился выгонять телят из овса, не успев ему даже ответить, где находится дедушка Статья.

Когда я всех телят выгнал из овса, Шарловский подозвал меня к себе и вновь спросил: «Где пастух?» Я сказал, что он ненадолго ушел зачем-то в село.

«Пусть он вечером, как пригоните телят, придет ко мне», — сказал Шарловский, сел в дрожки и уехал.

Когда дедушка Статья вернулся из леса с лыками, я ему со слезами на глазах рассказал, что без него произошло.

«Подвел ты, парень, меня, — сказал он. — Ведь тут такая статья, не овса ему жалко, овес-то его, телята тоже его, а он боится, что телята как бы не объелись овса и не начали околевать. Вот ведь тут какая статья. Но если с телятами ничего не случится, то он утихомирится. А вот бить-то тебя ему, паразиту, не дозволено. Он за это может ответить».

Вечером мать увидела у меня на спине два синих рубца от плетки, и, когда я рассказал ей, от чего это рубцы, она только заплакала и ничего не могла сказать. Очевидно, боялась, что если начнет жаловаться, то будет хуже нам всем. А отцу почему-то не велела ни показывать, не рассказывать об этом.

На другой день мне дедушка Статья рассказал, что управляющий его отругал и сказал, что если он еще раз узнает, что телята оставлены на одного подпаска, то он выгонит его в три шеи.

Так более или менее благополучно закончился для дедушки Статьи мой злополучный сон, и только несколько дней две синих полосы на моей спине напоминали об этом случае.

 

                                                                В школе

   Церковный приход. — Вот тебе Явель! — Случай на кладбище

 

Когда мне исполнилось 8 лет, моя мать повела меня записывать в школу.

Школа в нашем селе представляла собой старое, деревянное, одноэтажное здание с одной классной комнатой. В другой комнате жила учительница.

Школа называлась церковноприходской. Это название происходило от находившейся в нашем селе церкви. Церковь обслуживала помимо нашего села еще три деревни, примыкавшие к нашему селу, и все они вместе составляли церковный приход. Отсюда и школа называлась церковноприходской и обслуживала тоже эти три деревни — что и церковь. Но почти никто из детей этих деревень в школу не ходил, так как расстояние было 5–6 км, а в зимнее время это немало. Тем более абсолютное большинство крестьян этих деревень жили бедно, дети ходили в ветхой самотканой одежонке, называемой ветродуями, а на ногах — лапти и портянки. Могли учиться только одиночки, дети зажиточных крестьян, кулаков, для которых на зимнее время нанимались в нашем селе квартиры.

В школе было всего три класса, и все классы занимались в одной комнате в одно и то же время. Была одна учительница, которая занималась одновременно со всеми тремя классами. Сначала дает задание первому классу, потом второму и третьему, затем в таком же порядке проверяла, кто как выполнил урок.

Кроме уроков русского языка (чтение), чистописания и арифметики был еще урок закона божьего. Этот урок отличался тем, что за незнание его никаких отметок не выводилось, а преподавал его местный поп, который всегда имел в руках линейку, и каждого, кто плохо отвечал урок, он колотил линейкой по голове, а то давал затрещину и по затылку щиколоткой кулака. Помню, один ученик, отвечая урок о Каине и Авеле, назвал Авеля Явелем. Так поп несколько раз ударил этого ученика по голове щиколоткой кулака, приговаривая: «Вот тебе Явель, вот тебе Явель».

(А потом, когда я первым в селе вступил в комсомол, тот же поп проклял меня в церкви как богоотступника и исключил меня из числа верующих. Но об этом парадоксе потом.)

В то время когда я стал ходить в школу, мы жили не в самом селе, а километра за два за селом. Мой отец работал в то время сторожем у помещика, охранял гумно, где молотили хлеб и где находились амбары с зерном. Там же, около гумна, была построена небольшая избушка с земляным полом, назвали ее сторожкой. Вот в этой сторожке и проживала наша семья (отец, мать и старший брат).

Чтобы пройти из школы к нашей сторожке, нужно было проходить мимо сельского кладбища. Кладбище это было обнесено глубоким рвом, чтобы туда не заходил скот.

И вот какой случай произошел со мной, когда я возвращался вечером из школы. Учительница задержала нас в школе до темноты. А дело было осенью, когда ночи особенно темные. Я, идя из школы, сбился с тропки, которая вела к нашей сторожке, и внезапно свалился в кладбищенский ров. Темнота была такая, что, как говорят, хоть глаз выколи, ничего не видно.

Еле-еле я выбрался изо рва, но, куда идти, совершенно не пойму, шел вслепую, натыкаясь на могильные кресты. Потом увидел огонек. Это, оказывается, моя мать, беспокоясь обо мне, вышла с фонарем в руках встречать меня. Я стал звать ее и пошел по направлению к ней. Очевидно, из-за пережитого на кладбище страха случай этот остался у меня в памяти до сих пор.

Первый класс мне полностью закончить не дали, а с наступлением весны и началом полевых работ меня родители наняли на лето в батраки к местному зажиточному мужику.

Было мне в то время 9 лет.

 

                                                       Пожар в деревне

С Евангелием в руках. — Жаркое лето 1915 года. — Пламя над Чукалами. —

                                              Пепелище вместо дома. — Впереди зима

 

Летом, когда я жил в батраках, мои родители построили себе небольшую хату и из помещичьей сторожки перебрались жить в село.

Поздно осенью закончился срок моего найма, и я возвратился под родительский кров.

Многие мои сверстники начали уже посещать школу, а я опаздывал (как и другие, такие же, как я) и начал посещать школу месяц спустя после начала учебы. В эту зиму я начал учиться во втором классе и уже мог свободно читать, что дало мне возможность и зимой, во время учебы в школе, кое-что подрабатывать.

Меня нередко приглашали читать Евангелие или псалтырь по усопшим, за что платили мне, кто чем мог, но чаще всего давали кринку молока, так как своей коровы у нас не было.

А по одному умершему молодому парню я читал Евангелие в течение сорока дней, каждый вечер по одному, а то и по два часа. Для этого я ежедневно приходил в определенное время в дом родителей умершего, становился с Евангелием в руках в передний угол перед образами (иконами) и начинал читать громким, протяжным голосом, а родители умершего в это время слушали чтение и молились.

На втором классе церковноприходской школы, по существу, мое школьное образование и закончилось. А как хотелось мне продолжать учение, но все дальнейшее было против этого моего желания. Дальше меня учила, пестовала и наставляла на путь истинный сама жизнь. А это был учитель не менее требовательный, не менее высший, чем высшая школа, а как наставник — более суровый.

Наступила весна 1915 года, а весна — это пора и найма батраков. И меня ждала опять эта нелегкая доля.

Родители определили меня к тому же хозяину, у которого я работал прошлое лето. Он сам приходил к моим родителям и договорился с ними. Очевидно, я ему чем-то понравился. Договорились, что за все лето, которое я у него проработаю, он вспашет нам огород, а также вспашет и засеет землю, которая была у нас по наделу. Это две небольшие полосы (загоны), на которых мы сеяли рожь и просо.

Но лето 1915 года оказалось для многих наших односельчан, в том числе и для нас, самым тяжким и трагическим. Оно оставило надолго глубокий след в жизни почти каждого жителя села.

Во-первых, шла империалистическая война. Она унесла немало жизней наших односельчан, которые погибли на полях далекой Галиции, в Карпатах и в других местах. Дома оставались женщины, старики и дети. Им пришлось заменять мужей и отцов, работать вместо них на тяжелых полевых работах. Мне пришлось тяжелее, чем в прошлый год, так как хозяин был мобилизован, и мне пришлось почти одному работать в поле.

Кроме этого наше село постигло другое тяжелое несчастье… Пожар.

Пожары в деревне бывали нередко, но этот пожар был такой силы и размера, что другого такого мне в жизни видеть не приходилось.

Произошло это днем, жарким летом, в конце августа месяца 1915 года. Весь народ, который мог работать, был в поле, в том числе и мы. Шла уборка хлебов. Дома оставались старый и малый. Когда мы услышали колокольный звон, извещавший, как правило, о пожаре, то сразу же запрягли лошадей и помчались в село.

Еще издалека мы увидели страшную картину: горела почти вся наша улица. Ветер был такой силы, что срывал с соломенных крыш целые пучки горевшей соломы и бросал их через несколько домов. Впечатление было такое, что пожар начался одновременно в нескольких местах и остановить его нет никакой силы. Тушить пожар было некому и нечем, утихомирить его было невозможно. Такого пожара наше село еще не знало. Сильный ветер и жаркая погода помогли огню в течение нескольких часов полностью уничтожить нашу улицу, которая носила название Чукалы, со всеми постройками, и часть домов на другой улице. Наше село насчитывало около 300 хозяйств, из них сгорело 136.

Когда мы приехали с поля в село, то дом моего хозяина и все его постройки уже догорали, остались одни головешки.

Сгорела только что построенная хата и у моих родителей. Их тоже не было дома, а когда они пришли, то все уже рухнуло. Они в это время были в лесу, собирали хворост для топлива, и в чем были, в том и остались.

Вечером я шел к своим родителям по опустошенной улице. Ветер гнал по улице горящие головешки, которые рассыпали кругом огненные искры…

Родителей я застал на пепелище своей хаты.

Они со слезами на глазах раскапывали головешки и пепел в надежде на то, не уцелело ли там что-нибудь. Но надежды были тщетны. Они остались в том, в чем были в лесу, даже никакого верхнего кафтана не осталось, чем бы можно было прикрыться.

Так пожар в один день изменил все планы людей, спутал все их карты. Теперь каждому нужно было думать, как дальше устраивать свою жизнь, тем более что впереди были осень и зима, холода и морозы.

Те, кто позажиточнее, через некоторое время приступили к разным постройкам. Кто строил сразу, как говорят, основательно новые, хорошие дома, а некоторые ставили времянки, чтобы потом приступить к строительству настоящего жилья.

Для моих родителей наступили мрачные времена.

Положение было трагическое. У нас никакого скота не было, как у других, чтобы можно было его продать и купить какую-то халупу. Мой старший брат Владимир еще до пожара уехал на заработки в Баку, где проживала с мужем наша сестра Марфа Романовна. Он еще ничего заработать не успел, так как долго не мог найти работу, и жил на иждивении сестры. Выход был один: идти нищенствовать и ночевать, где и как придется.

Но тут на счастье родителей подвернулась одна, как ее называли, барынька, которая жила на отрубах, верстах в пяти от села. Она жила там со своим мужем-охотником, они имели небольшое хозяйство, но мужа призвали в армию, и она осталась одна. Она предложила моим родителям переехать к ней жить. Для жилья она предоставляла им кухню, а за это мы все трое должны на нее работать. Родители были рады и этому, хоть будет крыша над головой.

В сентябре месяце мы выехали на отруб, который находился в красивом месте, недалеко лес, речка и много простора. В школу я уже ходить не мог из-за дальности расстояния.

О том, как протекала наша жизнь на отрубе, следует написать отдельно.

                                                               Жизнь на отрубе

      Реформа Столыпина. — Грозная Комлева. — Русская печь. — Хочу быть собакой.

                                                                Нападение зайцев. — Я  — кучер.

 

Из истории нашей страны известно, что после поражения революции 1905–1906 годов правительство по инициативе тогдашнего крупного помещика, возглавлявшего Совет министров царской России, небезызвестного Столыпина, разработало новую аграрную (земельную) реформу. Цель её (так я думаю) заключалась в том, что царизм создавал себе некоторую опору в деревне в лице кулачества и зажиточного крестьянства.

По этой реформе крестьянам предоставлялось право переселяться на отруба (хутора), где им выделялись земля, луга и предоставлялись другие льготы. Переселяться на отруба могли только кулацкие и зажиточные хозяйства, которые имели достаточное количество скота и сельхозорудий, чтобы обрабатывать выделенную землю. Беднота же как батрачила, так и вынуждена была батрачить на помещика и кулаков или уходить в город на заработки.

В нашем селе только два хозяйства (один торговец, а второй сын кулака) выделились из нашего села и переселились на отруба, где им были отведены в одном месте лучшие земли и луговые пастбища. Отруба эти находились верстах в пяти от нашего села, в прекрасном по своим природным условиям месте. Вот на один из этих отрубов, принадлежавший сыну кулака Комлеву, мы после пожара и приехали, чтобы всей семьей батрачить на владельца этого отруба.

Хозяйкой этого отруба оставалась Мария Васильевна Комлева, а ее муж находился в армии, а потом в плену в Германии. Это была женщина суровая и жестокая, к тому же очень жадная. Я ни разу не видел на ее лице улыбки, все время она ходила сумрачная, вечно чем-то недовольная, с насупленными бровями. Между прочим, таким же был и ее муж, которого я знал и видел ранее.

Хозяйство у нее было небольшое, так как после призыва мужа в армию она многое распродала, оставив себе только породистую лошадь и корову, не считая большого количества птицы. Дом ее со многими постройками стоял посредине отруба, вдали от дорог и населенных пунктов. Для жилья она нам предоставила небольшую кухню с русской печью, на которой мы все в зимнее время и спасались.

Мы с отцом ухаживали за скотом и птицей, заготавливали дрова, а мать убиралась по хозяйству, мыла полы, стряпала для хозяйки и стирала белье.

А вечерами мы все трое забирались на печь и, сидя там, часами сбивали для хозяйки сливочное масло. Для этого она наливала в стеклянные бутыли (четверти) сливки, а мы катали эти бутыли на своих коленях до тех пор, пока сливки не превращались в масло.

Мне сначала было интересно наблюдать за этим процессом, как сливки превращались в масло, но потом, когда этим нужно было заниматься ежедневно, этот процесс стал для нас тягостным. Но мы должны были им заниматься еще и потому, что хозяйка, забирая себе масло, оставляла нам пахту (мы ее называли пахтыня), которая была для нас большим подспорьем в питании.

У хозяйки были две большие собаки, которые жили вместе с ней в ее комнате. И я нередко завидовал им, когда она наливала им в чашки молоко и крошила туда хлеб. Мне в это время хотелось быть на месте собак.

Зимой на отрубе было тоскливо, никого, кроме нас, там не было, кругом только снега и снега. Мы были как бы отрезаны от мира сего.

Помню, когда ночью мы с отцом выходили с зажженным фонарем во двор задать корма лошади и корове, то видели, как у стога сена и соломы копошились десятки зайцев. Мы их отпугивали, но они, отбежав недалеко, садились на задние лапки и наблюдали за нами, как мы дергаем из стогов сено и солому. А потом, как только мы уходили, опять становились у стогов хозяевами. Особенно им нравилась гречневая солома. У стога с гречневой соломой всегда было больше, чем где-либо, заячьих шариков. Охотников на отрубе не было, и зайцам жилось привольно.

Я нередко возил хозяйку в гости к ее родным в ближайшие села, а чаще всего на почту. С лошадью я управляться умел, мог запрягать и распрягать, мне было уже в это время 10 лет. Только тяжело было затягивать супонь у хомута, там требовалась немалая силенка, но и здесь я приноравливался делать это с помощью ног. Одной ногой я упирался в хомут, а руками стягивал супонь. И у меня получалось.

Эта зима у меня прошла бесследно, я почти ничего не читал и не писал, не было у меня ни одной книжки, ни тетрадки, да и условий не было для того, чтобы читать или писать. Хозяйка, как говорили, в прошлом была учительницей, но она ни разу не заикнулась предложить мне что-то почитать.

На этом отрубе мои родители прожили до весны, потом они решили строить себе свою хату. Им в этом помогли материально сестра и брат. Я же оставался жить на положении батрака до весны 1917 года. К осени отец построил небольшую хату, размером, наверное, 3×4 м, с двумя маленькими окошечками, но для них и это было радостно. Все же хоть маленький, но свой угол. Скоро и я тоже вернулся к ним.

Помню, как последний раз я возил хозяйку в гости к ее свекру, кулаку, и там у них был грустный разговор. Хозяйка даже плакала о том, что «царь отрекся от престола, что-то теперь будет». Через несколько дней она переехала жить в село к свекру, и отруб прекратил свое существование.

…Наше село Китово являлось центром Китовской волости и относилось к Сергачскому уезду Нижегородской губернии. Находится оно в 200 километрах от Н. Новгорода (ныне город Горький) и в 40 километрах от города и ж.-д. станции Сергач.

Кроме нашего села Китова к нашей волости были приписаны еще два соседних села и четыре деревни. Ныне село Китово относится к Краснооктябрьскому району Горьковской области.

До революции, как и в каждом другом селе, на видном месте Китова красовались церковь и кабак да волостное правление, напротив которого возвышался памятник Александру II , «царю-освободителю».

Вскоре в нашем селе развернулись бурные революционные события, о которых пойдет речь в следующих рассказах.

 

                                                            Тихое Китово

Всё хорошо, далёкая маркиза? — История имения Волконских. — Итальянская девочка. 

                        — 1905 год: как это было. — Военнопленные австрийцы. — Портрет  Надежды Кампанари.

                                     — 1917 год: прощай, Шарловский!

                                     — Комитеты бедноты. — Канцелярская работа

 

В нашем селе было крупное помещичье имение, которому принадлежали все лучшие земли, луговые пастбища и леса. По архивным данным Сергачской уездной земской управы, этому помещичьему имению принадлежало 2565 десятин черноземной земли, 390 десятин леса и 84 десятины неудобной земли. Имение — одно из крупнейших в Нижегородской губернии.

Владелицей этого помещичьего имения являлась никому неизвестная маркиза Надежда Васильевна Кампанари, которая не только никогда не жила, но даже никогда здесь не была. Никто даже из самых престарелых жителей нашего села ее не видел и ничего о ней не слышал. В дворянских родословных книгах Нижегородской губернии она тоже не значится.

Я провел свое расследование, откуда же взялась Надежда Кампанари. Всё началось с Волконских…

Князь Волконский имел двух сыновей, один из которых — Сергей Волконский — был осужден на вечную каторгу за участие в восстании декабристов 1825 года. После того как Сергей был осужден, жена его, Мария Волконская, дочь героя Отечественной войны 1812 года генерала Раевского, выехала к мужу в Сибирь.

Имение перешло ко второму сыну — Никите Волконскому. Он был женат на известной в то время писательнице Зинаиде Волконской, салон которой в Москве посещали Пушкин, Гоголь и другие писатели и поэты.

Никита Волконский был тяжело болен. Жена увезла его в Италию, где он и умер. После смерти мужа имение перешло к Зинаиде Волконской, которая все время жила в Италии, имела там виллу в Риме — ее посещал Гоголь. От имения в России Волконская получала немалый доход. Когда увлеклась сектантством, много денег тратила на содержание разных сект.

У Никиты и Зинаиды Волконских детей не было, и они взяли на воспитание девочку Надежду из осиротевшей русской семьи, жившей в Италии. Девочка подросла и после смерти Зинаиды Волконской стала владелицей Китовского имения. Затем она вышла замуж за итальянца Кампанари. Вот каким образом хозяйкой имения стала Надежда Васильевна Кампанари!

Этим помещичьим имением управлял и по существу являлся фактическим его хозяином некто Игнатий Игнатьевич Шарловский, по национальности поляк. По словам этого Шарловского, Кампанари постоянно проживала в Лондоне, куда он и переводил ей все доходы с этого имения. Так это или не так, никто не знал.

Крестьяне села Китова в абсолютной своей массе были бедняки и батраки. На их долю оставалось всего 322 десятины земли, это на 200 с лишним хозяйств. Поэтому все они вынуждены были работать постоянно или сезонно на помещика.

Постоянная нужда, эксплуатация и всевозможные притеснения со стороны управляющего имением доводили людей до отчаяния и вынуждали их не раз подниматься против помещичьего гнета и произвола. Не раз вызванные управляющим казацкие и солдатские части усмиряли наших крестьян, пытавшихся посягнуть на помещичье имение. Некоторые из крестьян поплатились за это даже своей жизнью.

Волна революции 1905–1906 годов, прокатившаяся по всей стране, докатилась и до нашего села. В архивных документальных материалах нижегородского губернатора имеется немало донесений сергачского уездного исправника об аграрных беспорядках и волнениях крестьян села Китова.

Вот несколько выдержек из этих донесений:

«В имении маркизы Кампанари при селе Китове, начиная с 31 октября по 7 ноября 1905 г., крестьянами произведена порубка леса. Порубка остановлена полицией и войсками».

В другом донесении от 28 ноября 1905 года сергачский уездный исправник сообщал губернатору:

«Прекратившаяся было порубка леса из Китовской дачи маркизы Кампанари снова возобновилась, продолжалась несколько дней, но принятыми мерами прекращена. Дознание об этой порубке передано судебному следователю, который предполагает произвести аресты виновных. От управляющего Китовским имением получены сведения, что крестьяне села Китова намерены прогнать из имения прислугу, рабочих и самого управляющего, что предполагалось сделать в воскресенье 27 ноября, и поэтому на этот день были вызваны сюда часть казаков и полурота солдат, ввиду чего крестьяне намерения своего не привели в исполнение».

В архивном отчете сергачского уездного исправника о крестьянских волнениях от 18 декабря 1905 года говорится следующее:

«В имении маркизы Кампанари при селе Китове с 8 по 12 декабря увезено крестьянами из лугов сена 66 возов на суммы 500 рублей.

В этом увозе участвовали несколько человек. 13 декабря на сходе некоторые крестьяне заявили, что сено это принадлежит им, так как и земля ихняя. После схода несколько человек явились в усадьбу и пытались прогнать рабочих из усадьбы. Дело передано уездному следователю. Арестовано 6 человек. Сена отобрано 50 возов».

Эти волнения продолжались и весной 1906 года, когда в один из майских дней вызванные управляющим казаки открыли по крестьянам стрельбу, в результате один крестьянин, Хлынов, был убит и двое ранены. После убитого крестьянина осталась жена с двумя малолетними детьми. Проживала эта вдова недалеко от нас, влачила нищенское существование.

Классовая борьба между помещиком и крестьянами не прекращалась ни на один день. После кровавой расправы казаков с крестьянами эта борьба на какое-то время утихла, но все равно продолжались если не массовые волнения, то массовые случаи порубок леса, увоза сена с лугов, снопов с хлебных полей, копка свеклы и другие проявления. Если помещик сеял свеклу как корм для скота, то крестьяне употребляли ее как деликатес в пищу для себя и своих семей.

Не надеясь на своих батраков, которые в абсолютном большинстве являлись крестьянами нашего же села и поэтому не только не помогали управляющему охранять его имение, а, наоборот, содействовали и помогали крестьянам во всех их действиях, управляющий затребовал к себе в имение военнопленных.

В 1915–1916 годах в имении работало немало военнопленных-австрийцев, которые пытались помогать управляющему бороться с самовольными порубками леса, увозами сена и хлеба с поля, но и они были бессильны что-либо сделать.

Как только крестьяне нашего села узнали о свержении царя, этого ярого защитника помещиков, они более решительно начали выступать за раздел помещичьей земли и ликвидацию помещичьего имения. Активную роль в этом играли возвращающиеся с Первой империалистической войны солдаты.

Помню, на одном из сходов крестьян, происходившем ранней весной 1917 года, на котором мне довелось присутствовать, крестьяне бурно поднялись против помещичьего владения. Тут же решили идти всем сходом прогнать управляющего и взять имение в свои руки. И вот более сотни крестьян в поношенных зипунах пришли к дому управляющего, вызвали его из дома и предъявили ему ультимативное требование, чтобы он немедленно убирался из имения и что они берут его в свои руки. Предложили ему, чтобы с сегодняшнего дня ничего из имения не было продано и куда-либо вывезено.

Управляющий Шарловский, стоя на крыльце дома, начал объяснять крестьянам, что имение это не его и он не хозяин, а только управляющий. На вопрос «А кто и где хозяин?» ответил, что хозяйка имения маркиза Кампанари Надежда Васильевна живет постоянно в Англии. В подтверждение этого Шарловский вынес из дома ее нарисованный портрет и начал показывать крестьянам: «Вот хозяйка имения». Хотел еще зачитать письмо от нее, только что полученное, но крестьяне не хотели и слушать. Поднялся шум и крики: «Убирайся, пока цел, отсюда!»

Тут же, на этом сходе, была выбрана комиссия из пяти человек, которым поручили принять от Шарловского все, что принадлежит имению, и произвести раздел имущества среди крестьян. А самого Шарловского отправить, куда он захочет поехать.

Нужно сказать, что крестьяне поступили с Шарловским сверхгуманно, через два дня выделили ему с семьей пять подвод и разрешили взять все его личные вещи, домашнюю утварь и даже мебель, и под улюлюканье присутствующих крестьян обоз отправился по желанию Шарловского в город Алатырь.

Когда все имущество было описано, начался его дележ среди крестьян. Из всех только один крестьянин отказался участвовать в дележе помещичьего имущества, объясняя это тем, что «придется за это отвечать». Сын этого крестьянина был офицер царской армии, оказавшийся потом у Колчака и там погибший.

Интересно происходил дележ помещичьего имущества. Все хозяйства села были разбиты на десятидворки, и по жребию делили скот, инвентарь, постройки на десятидворки, а внутри десятивдорок — уже по хозяйствам. А мелкое имущество (мебель, посуду и др.) продавали крестьянам с торгов. Раздел прошел тихо и мирно. Весь скот, а его было сотни голов лошадей, крупного рогатого скота, свиней, — все было разделено между крестьянами. Разобраны были многие постройки и также были разделены. А некоторые постройки были проданы крестьянам, кто хотел их приобрести. В частности, мои родители купили вдвоем с другим крестьянином птичник и из этого птичника построили себе уже более приличную избу.

Через неделю от помещичьего имения ничего не осталось, кроме дома, в котором жил управляющий и в котором разместилась сельская школа. Лес строевой тоже почти весь был вырублен и разделен среди крестьян по десятидворкам. А весной разделили и помещичью землю, о которой мечтали и за которую столько лет вели борьбу наши крестьяне.

Так крестьяне нашего села по-своему (еще до Октябрьской революции) разделались с ненавистным, веками угнетавшим и притеснявшим их помещиком.

А как явствует из архивных материалов, сергачский уездный комиссар, назначенный Временным правительством, 8 марта 1917 года доносил нижегородскому губернскому комиссару: «…имение Кампанари в селе Китово разграблено крестьянами».

По утверждению представителя Временного буржуазного правительства, которое затягивало разрешение земельного вопроса, раздел помещичьей земли крестьянами называется грабежом, а крестьяне называли это самым справедливым разрешением земельного вопроса.

Так закончило свое существование помещичье имение никому неизвестных Кампанари, которые сотни лет жестоко эксплуатировали крестьян села Китова, выжимая из них не только пот, но и кровь, а за счет этого где-то в далеком Лондоне жили и жирели, наслаждались жизнью мировые тунеядцы типа Кампанари.

Всему этому пришел законный конец.

После того как крестьяне прогнали управляющего имением, заволновались и некоторые его защитники и пособники. Вскоре покинул Китово волостной писарь Кияткин, являвшийся своего рода адвокатом у Шарловского, закрыт был кабак, и содержатель его, называемый целовальником, также выехал из села. Оставила почему-то школу и выехала неизвестно куда учительница, у которой я две зимы грыз гранит науки.

По архивным данным бывшего Нижегородского епархиального училищного совета и губернского отдела народного образования, значится, что «в 1915/16 учебном году учительницей в Китовской церковно-приходской школе работала Аратская Евлампия Порфирьевна, которая в 1917 году школу оставила. В сентябре 1917 года Китовскую однокомплектную церковно-приходскую школу приняла от священника местной церкви в свое заведование Фомина Евгения Ивановна».

В 1917/18 учебном году я поступил учиться в 3-й класс, к новой учительнице, Е.И. Фоминой, которая ко мне относилась очень хорошо и даже обещала подготовить меня к дальнейшей учебе. Но этому не суждено было сбыться.

В 1918 году у нас в Китове была организована ячейка РКП(б), в которой состояло около десяти коммунистов, в том числе и наша учительница Фомина, которая являлась секретарем ячейки.

Летом 1918 года проводилась партийная мобилизация коммунистов на фронты Гражданской войны. Китовская ячейка должна была послать трех коммунистов. И вот в числе этих трех добровольно изъявивших желание пойти на фронт защищать завоевания революции была и Е.И. Фомина, ни один из них не вернулся.

Осенью 1917 года на крестьянском сходе был избран первый сельский совет. Председателем был избран середняк Черненков, а секретарем мой брат Владимир, только что вернувшийся в Китово из армии, куда он уходил добровольцем. Было ему в то время 18 лет.

Выбранный сельсовет на первых порах действовал робко и неуверенно, в особенности в борьбе за хлеб, а это тогда была главная задача, не проявлял решительности в реквизиции хлеба у кулаков и у зажиточных крестьян.

С целью усиления борьбы за хлеб летом 1918 года по всей стране начали создаваться комитеты бедноты. Такой сельский комитет был создан и в Китове. Председателем его стал беднейший крестьянин Волгушев, а секретарем оставался мой брат. Волгушев с помощью прибывшего в наше село из Н. Новгорода продотряда развернул активную работу по изъятию хлеба у зажиточных крестьян.

С этого времени начинается и моя общественная работа. Брат постоянно привлекал меня к составлению разных списков то на тех, на кого накладывалась контрибуция, то на реквизицию хлеба, то на обложение другими налогами. Я помню, что каждый день выписывал крестьянам квитанции на размол зерна на ветряных мельницах. Тогда все мельницы, крупорушки, маслобойки были взяты на учет, и владельцы их (а это были главным образом кулаки) не имели права молоть и перерабатывать зерно на своих предприятиях без разрешения комитета бедноты. По этим квитанциям учитывался доход владельцев мельниц.

За короткое время комитет бедноты проделал большую работу не только по изъятию излишков хлеба у кулаков и зажиточных крестьян, но и по политическому сплочению бедноты вокруг лозунгов партии в борьбе с кулачеством. Особенно активен и беспощаден был в борьбе с кулачеством председатель комитета бедноты тов. Волгушев. По его инициативе было немало изъято хлеба, спрятанного кулаками в ямах, чердаках и других потаенных местах. В начале 1919 года были проведены новые выборы в советы, и комитеты бедноты, выполнив свои задачи, прекратили свое существование.

В том же 1919 году брата призвали в Красную армию, а меня, освоившего уже какие-то азы канцелярской работы, позвали работать в волисполком (было мне тогда 13 лет). Там я занимался регистрацией актов гражданского состояния, составлял списки семей красноармейцев на получение пособий и пайков и занимался другой канцелярской работой. Научился печатать на пишущей машинке и много на ней печатал.

Тогда же, в 1919 году, после призыва брата в армию, у меня на одной неделе умерли родители, и я остался один.

В 1920 году по рекомендации волисполкома меня, как освоившего все премудрости канцелярской работы, избирают секретарем сельского совета, где я прошел школу общественной деятельности. Сельсовет в то время главным образом занимался вопросами продразверстки, т.е. изъятием у крестьян всех излишков хлеба, а начиная с 1921 года — сбором продналога. Работа эта была нелегкая, тем более что протекала она в условиях жестокой классовой борьбы.

Но впереди нас ожидало страшное бедствие и испытание — голод, который наряду с Поволжьем охватил почти всю нашу Нижегородскую губернию.

 

                                                         Голодные годы

Пыль на воде. — Когда не слышно голоса… — В Сибирь, в Сибирь! —

             Огненный паровоз. — «Физически недоразвит». — Зачем, князь, пришёл? — Курс червонца

 

Вряд ли есть какое другое чувство, более тяжкое и угнетающее человека, чем голод.

Тот, кто не испытал этого чувства, даже представить себе не может всей его тяжести и гнета.

Постоянное, ни на минуту не покидающее вас даже во сне это чувство голода, как тень в солнечный день, сопровождает вас всюду. Все мысли, весь мозг сосредоточены на этом.

В наших местах голод начался еще в 1920 году, но с особенной силой он дал себя почувствовать в 1921 году. Голодало большинство жителей нашего села. Многие ходили, еле волоча ноги, с опухшими животами и синюшными лицами, а некоторые и умирали. Питались одной картошкой, и то делили и раскладывали ее по половинкам как драгоценность. Хотя она в действительности и была той драгоценностью, которая спасала и спасла многие жизни. Благо у кого была еще корова, те спасались от голода еще и молоком.

Хлеб пекли из лебеды, и это считалось еще хорошо. Но и лебеды нигде нельзя было достать. Хлеб из лебеды хотя и черный как уголь, но его можно есть, он пропекался, только очень высыхал, черствел и поэтому превращался в крошки. А многие, в том числе и жена брата, у которого я жил, пекли хлеб из сушеных листьев деревьев, клевера и разной соломы, толкли их в ступе, превращали в пыль (муку) и замешивали эту пыль на воде. Когда эти зеленые караваи ставили в печь, то сверху появлялась тоненькая корочка, а внутри как была зелено-коричневая масса, так и оставалась. Можно было есть это тесто только ложкой.

Было в селе несколько десятков семей, которые большого голода не испытывали, некоторые имели лишний скот, резали его на мясо или продавали и покупали хлеб. К тому же те из крестьян, которые имели своих лошадей, лучше обрабатывали свою землю и получили хоть мизерный, но урожай.

А у бедноты, которой землю обрабатывали по найму крестьяне, имеющие лошадей (пахали и сеяли кое-как, лишь бы вспахать и посеять), на полях ничего не уродилось. Как говорят, «колос от колоса — не слышно человеческого голоса». Поэтому тяжко пришлось прежде всего бедноте, на нее обрушился голод всей своей костлявой силой.

В 1920 году я работал секретарем Китовского сельского совета, получая жалованье — один пуд ржи в месяц. Это было большое подспорье семье брата, которая, как и другие семьи бедняков, голодала.

В связи с голодом многие бедняки нашего села решили ехать в Сибирь, в хлебные районы. С этой группой уехал и мой товарищ, с которым мы до 1920 года работали в Китовском волисполкоме. Он меня тоже уговорил поехать вместе с его семьей в Сибирь. Я согласился, терять мне было нечего, кругом один, и стал собираться.

Освободили меня по моей просьбе от должности секретаря сельсовета, сдал я дела и готов был к выезду в Сибирь. За день или два до отъезда пришел я к своим родственникам — двоюродным и троюродным братьям и сестрам — попрощаться, и они, собравшись вместе, стали меня уговаривать никуда не ездить. «Куда ты поедешь, — говорили они, — что ты там один будешь делать? Они едут с семьями, а ты один-одинешенек, куда ты там приткнешься? Здесь тебя все знают, а там неизвестно куда и к кому».

Долго они меня уговаривали, довели до слез, и я сдался. Все уехали, а я остался. (Как потом выяснилось, все наши переселенцы осели в Ключевском районе Алтайского края.)

После того как переселенцы уехали, я остался не у дел, так как должность секретаря сельсовета я сдал другому, и решил ехать в Н. Новгород к брату, он там служил в Красной армии, на пулеметных курсах. Но денег на билет у меня не было. Один знакомый из нашего села тоже ехал в Н. Новгород и позвал меня с собой.

— Денег на билет, — говорит, — и у меня нет. Проедем как-нибудь зайцами.

Вышли утром на станции Сергач, пришли поздно вечером. Я впервые увидел паровоз, причем ночью, когда от него сыпались огненные искры, мне даже страшно сделалось. Забрались мы без билетов в товарный вагон, но через две станции нас, как безбилетников, высадили из вагона, и дальше мы пошли пешком.

Брат меня не ожидал, был удивлен. Я ему рассказал все, как получилось, что я не стал работать секретарем сельсовета. Он меня отругал, а потом сказал: «Что же будем с тобой делать? Устроиться куда-то на работу без специальности невозможно, на бирже труда полно безработных. Давай попробуем устроить тебя добровольцем в армию, на наши курсы. Только туда могут принять с 16 лет». А мне еще не исполнилось и 15.

Решили сделать исправление в документах на 16 лет. На следующий день брат повел меня к комиссару курсов, рассказал ему, что вот, мол, у меня брат остался один, родители умерли, нельзя ли его принять на наши курсы. Комиссар спросил: «Сколько ему лет?» — «Шестнадцать», — ответил брат.

Комиссар предложил пройти в канцелярию штаба, взять там направление и сходить на медкомиссию. В канцелярии с подозрением посмотрели на мои документы, где была произведена подчистка и исправление, но ничего не сказали. Военный, который пошел со мной на комиссию, там, очевидно, сказал, чтобы определили, сколько мне лет. Я был к тому же сильно истощен, и комиссия определила, что я «физически недоразвит и к службе в армии не годен». Итак, с нашей подделкой возраста номер не прошел.

Судили мы с братом, рядили, как быть, и решили, что я должен возвращаться обратно в село, тем более что там оставалась одна жена брата — Анна Матвеевна. Кстати, тот односельчанин тоже возвращался обратно в Китово. Ни денег, ни хлеба у нас не было, решили идти пешком, а дорогой в деревнях просить милостыню. Шли мы 200 верст четверо суток, и за все эти дни мы съели по нескольку картофелин.

В пути мы пытались в селах и деревнях просить милостыню, заходили в те дома, которые получше, подобротнее, в надежде, что там живут не бедняки, а зажиточные. Но на нашу просьбу «Подайте милостыньку Христа ради!» слышали один и тот же ответ: «Бог подаст». В одном месте нам подали несколько зеленых помидоров, но я их никогда не ел и поэтому не мог их почему-то даже проглотить, а мой попутчик уплетал их за обе щеки даже без соли. Придя домой, где жила жена брата с ребенком, я увидел ту же картину голодного существования — она жила на лебеде и картошке.

Китовский волисполком к этому времени ликвидировался, наше село передали в состав Мангушевской волости, это в 12 верстах от нас. Я нашел место в соседнем Ендовищенском волисполкоме, куда меня приняли делопроизводителем.

Ендовищи — татарское село, от нас в 9 верстах. Село зажиточное, там жило немало торговцев, спекулянтов разными товарами. Никогда я не ел махана (лошадиное мясо), а там, если угощали, ел с большим удовольствием. Татары народ гостеприимный, часто приглашали в гости, и не было сил отказываться. Но и там я нередко голодал, помногу дней не видел не только хлеба, но и картошки, питался опятами (есть такие луговые грибы), жарил их и этим пробивался.

Платили мне за работу в волисполкоме один пуд муки в месяц. Помню, как была рада Анна Матвеевна, когда я привез и передал ей свою первую получку — пуд овсяной муки. Она мешала ее с протертой картошкой и лебедой, и хлеб получался неплохой.

В Ендовищах я проработал около года. Без знания татарского языка работать там было трудно. Население разговаривало только на своем родном языке. Обычно даже знакомого татарина приходилось называть не его мудреным именем, а просто «князь» или «знаком». Не знаю, почему у татар утвердились эти прозвища, но они на них не обижались. Обычно приходящего в волисполком татарина спрашиваешь: «Зачем, князь, пришел?» или «Что нужно, знаком?».

В 1922 году я перешел на работу в свой Мангушевский волисполком, голод уже стал стихать, народ начал оживать, продразверстка была заменена продналогом. В волисполкоме я и занимался приемом от населения сельхозналога. Приезжали крестьяне со всей волости, из десятков сел и деревень, и каждое утро выстраивалась очередь в ожидании телеграммы с курсом червонца. Менялся он ежедневно, и, пока не было телеграммы, нельзя было принимать налог. Приходилось иметь дело с миллионными суммами денег, но и с этим скоро было покончено, установился твердый курс рубля.

Так мы пережили это страшное бедствие, имя которому — голод.

                                                      В работниках у Зимина

Ночи в бане. — Беспощадные красногвардейцы. — Побеги и расстрелы

Весной 1918 года я жил в работниках у местного кулака Зимина. Он относил себя к сельской интеллигенции и знался только с волостным писарем, старшиной, попом и другой сельской знатью. До революции он был председателем волостной земской управы и, как говорили, состоял в партии эсеров. Жену он привез из города, по национальности немку.

Имел он на самой окраине села два дома с садом. Один дом, большой, стоял по одну сторону сада, который он сдавал в аренду под почтовое отделение, а во втором, по другую сторону сада, он жил с женой, маленьким сыном и матерью. Сам он в поле не работал, а занимался земской деятельностью и проводил время на ветряной мельнице, частью которой он владел.

В стороне от сада у Зимина была еще небольшая баня, в которой я пережил немало страхов. Спать в доме они мне не разрешили, а сказали, чтобы я уходил спать в баню. В предбаннике была навалена солома, и вот на этой соломе я и спал. Никакой постели у меня не было, а поздно вечером я приходил в баню и в чем был, в том и ложился. Первую ночь я почти не спал, потому что крысы и мыши, которые возились и пищали почти рядом со мной, не давали мне уснуть. Страха я натерпелся немало, но отказаться ночевать в бане я не посмел, думал, что посчитают меня за труса и поднимут на смех, а я считал себя уже взрослым, мне было 12 лет.

Помню, как каждый раз, как только я приходил в баню и валился в темноте на солому, все мои мысли были сосредоточены на том, как можно скорее уснуть и ничего не слышать. Изо всех сил я старался и торопился уснуть, и это мне удавалось. Я приучил себя быстро засыпать, а когда засыпал, то тут хоть около меня танцуй, я не услышу, а с рассветом я просыпался сам и быстро уходил.

В один из солнечных весенних дней я только что приехал с пашни, распряг лошадей, задал им корма и пришел в дом обедать. Сел за стол и начал облупливать картошку, только что вынутую из печки. Вдруг слышу и вижу, как к нашему дому подъезжает грузовая автомашина, на которой сидят вооруженные люди.

Я первый раз в жизни увидел автомобиль, и он на меня произвел волнующее впечатление. Когда грузовик остановился, то трое вооруженных винтовками спрыгнули с кузова, где они сидели, и направились в дом. Как я потом узнал, это были красногвардейцы из уездного города Сергача. Когда они вошли в дом, один из них, в кожаной тужурке (это был начальник отряда Санаев), спросил: «Где хозяин?» Жена хозяина ответила, что он на мельнице.

— Далеко это? — спросил Санаев.

— Нет, недалеко, — ответила жена.

— Нужно его позвать, — предложил Санаев. — Это кто у вас? — показывая на меня, спрашивает он.

— Это работник, — отвечает она.

— Как тебя звать? — уже обращаясь ко мне.

— Николай, — говорю я.

— Ну-ка, Никола, быстро позови хозяина сюда.

Я бросил есть картошку и бегом побежал на мельницу. Хозяину я объяснил, что его спрашивают какие-то люди с оружием. Он сразу побледнел, но направился со мной.

Я прибежал вперед него в дом и сказал, что хозяин сейчас идет, а сам с интересом стал наблюдать, что будет дальше. Как только хозяин вошел в дом, спросил:

— Кто меня звал, в чем дело?

— Вы Зимин Петр Федорович? — спросил Санаев.

— Да, — ответил хозяин, — а в чем дело?

— Вот нам тебя и нужно. Пошли с нами, — сказал Санаев.

Тут же двое красногвардейцев берут хозяина за руки и выводят на улицу. Как только вывели, отпустили руки, и один из красногвардейцев с силой ударил хозяина в бок штыком винтовки. Хозяин закричал, схватился за штык, вытолкнул его. В это время второй тоже хотел его ударить штыком, но хозяин бросился бежать. Около дома была большая луговая поляна, хозяин упал и начал крутиться, вертеться и метаться по поляне, а красногвардейцы начали в него стрелять. Произвели несколько выстрелов, но не попали. Санаев приказал прекратить стрельбу и подошел к лежавшему хозяину.

Я раньше только слышал, что от испуга или страха у людей встают волосы дыбом, но никогда этого не видел. Тут я увидел, что когда хозяин встал, то у него волосы на голове поднялись вверх и стоят дыбом. Подойдя к хозяину, Санаев вынул револьвер и наставил хозяину в лоб. Хозяин схватился за револьвер, вырвал его у Санаева и бросил на землю. Санаев поднял револьвер, и они начали громко о чем-то разговаривать. Потом они все подошли к машине, посадили в нее хозяина и поехали к волисполкому.

Я был так перепуган всем виденным, что сразу же побежал домой, к родителям. Дома я со слезами рассказал отцу все, что видел, он меня долго успокаивал, говоря: «Не волнуйся, сынок, бог с тобой, значит, за дело его, натворил он что-нибудь, если с ним так поступили».

Обвиняли Зимина, как я потом узнал, в том, что он, вместе с волостным писарем, присваивал часть денег из пенсий, полагающихся вдовам убитых на фронте солдат. А перед тем как приехать в наше село красногвардейцам, он угрожал им расправой.

На другой день рано утром я пришел к Зиминым и стал кормить лошадей. Вскоре к нам опять пришли два красногвардейца, позвали меня и долго со мной разговаривали. Интересовались, где хозяин, не приходил ли он ночью домой, спрашивали, сколько мне платят, как кормят, сколько у хозяина скота и какого.

Они мне рассказали, что «твой хозяин у них сбежал, притворился, что ему очень плохо. Мы поверили, положили его на скамейку в комнате волисполкома и оставили одного. А он ночью открыл окно и сбежал». Дома он также больше не появлялся.

В этот день красногвардейцы расстреляли в нашем селе кулака Комлева (брата того отрубника, у которого мы с отцом батрачили после пожара) за то, что он прятал у себя оружие и угрожал расправой красногвардейцам.

А мой хозяин Зимин, как выяснилось впоследствии, после побега пробрался к Колчаку и отступал с ним до Иркутска, а потом оказался во Владивостоке. Там он во время нэпа открыл торговлю и только в 1931 году, после раскулачивания, появился вновь в Китове, но явился туда уж обессиленный. Все силы поистратил в борьбе с советской властью и, как некий зверь, пришел в родные края, чтобы там умереть.

 

                                                                     Весёлая пора

       Коси, коса, пока роса! — Песни в поле. — Что такое «навильник»

 

Сенокос был самой весёлой порой в деревне. Наверное, потому, что в сенокосе участвовало почти все население. И мужчины, и женщины, и старые, и молодые. Там находилась работа для всех. Ни на какой другой работе не участвует столько людей, как на сенокосе.

К сенокосу начинают готовиться задолго до него. Готовят косы, грабли, вилы, приобретают бруски или лопаточки (дощечки с песком) для точки кос.

Косы предварительно пробивают, или отбивают, особым молотком на так называемых «бабках» (в виде небольшой наковальни), чтобы лезвие косы было тоньше. Пробить косу — это не такое простое дело. Не каждый даже в деревне мог хорошо отбить косу. А от этого зависит, насколько она будет остра. Ведь острой, хорошо пробитой косой и косить гораздо легче, она меньше оставляет травяных огрехов. Она лучше и точится, будучи хорошо пробитой. Сенокосилок в деревне не было. Они были только у помещиков и отдельных кулаков, поэтому всю работу на сенокосе проводили вручную. Коса была единственным орудием на сенокосе, без которого не могло обойтись ни одно хозяйство. «Без косы и сена не накосишь«,— говорили тогда. Косе даже приписывали волшебную силу. В Вологодской области у крестьян был обычай — вделывать старую косу в порог дома (избы), и это якобы предохраняло от злых людей (это я у Даля вычитал, в его словаре).

Волнующая картина — когда на лугах с разноцветными травами идут друг за другом косари, сильно размахивая руками, и их сопровождает знакомый звук «вжж — вжж», напоминающий полет шмеля. Скошенные травы ложатся ровными рядами, и женщины граблями начинают ворошить эти подсохшие ряды, переворачивая траву с одной стороны на другую, чтобы трава быстрее высыхала. Это ворошение повторяется несколько раз, пока скошенная трава не превратится в сухое сено. Ворошить сено — это не трудоемкое дело, поэтому им занимаются женщины. Делают они это весело и непринужденно, даже с песнями.

Когда сено высохнет, его сгребают в валки, а потом начинают метать в стога. Тут уж на помощь женщинам приходят мужчины, потому что сметать хороший стог — это тоже не простое дело. Нужно, чтобы стог получился овальный — чтобы дожди с него стекали. И плотный — чтобы стог глубоко не промочило.

Есть и еще одно орудие, без которого не обойтись на сенокосе, в особенности при метании стогов. Это деревянные вилы, которые бывают двухзубцовые, трехзубцовые и даже четырехзубцовые. Делаются они из цельного ствола (палки) с зубцами на одном конце. Есть и еще одно слово — «навильник», это количество сена, захватываемое на вилы в один раз.

 

                                                   Деревенская медицина

     Подарки «доктору». — Знахари и коновалы. — Случай с Зиной. —  Самое верное лекарство 

В нашем селе Китово, как и в большинстве сел и деревень старой дореволюционной России, не было не только врача, но абсолютно никого, кто мало-мальски знаком с медициной.

Самая ближайшая больница была в селе Кечасово, что в 12 верстах от нашего села. Туда в случаях острой необходимости могли обращаться только более зажиточные крестьяне, у которых были лошади, чтобы поехать на такое расстояние. К тому же нередко «доктору» нужно было вести подарок, а без этого и на прием было попасть нелегко. Подарки эти состояли главным образом из сливочного масла, мяса, яиц или меда и других продуктов. А где взять бедняку масла, если у него нет коровы, где взять мяса, когда у него нет никакой скотины, кроме разве единственной козы, да и то не у каждого бедняка. Коза в хозяйстве как бы символизировала собой признак бедности. Даже крестьяне-середняки, не говоря о зажиточных крестьянах, тем более кулаках, презрительно относились к такого рода скотине, не перенося запахов, которые от нее исходят.

А болезни как раз больше всего навещали семьи бедняков, являлись их спутниками в жизни. Не имея возможности обращаться в отдаленную больницу, в селах повсеместно процветало знахарство. Один заговаривал и приостанавливал кровотечения, другая вставляла вывихи, третья лечила от болей в животе. Были и свои коновалы, которые по-разному, каждый по-своему, лечили скот.

У меня до сих пор стоит в ушах страшный крик моей племянницы Зины. Она в возрасте трех-четырех лет упала с лавки, которые обычно стоят вдоль стен в каждой крестьянской избе, — и сломала себе ручку. Мать Зины почему-то решила, что Зина вывихнула ручку, и побежала к соседке, которая занималась вправлением вывихов. Соседка пришла и, не говоря ни слова, приступила к «делу». Взяла сломанную ручку Зины и начала ее сильно дергать и вращать так, что послышался хруст костей. Я больше никогда не слышал такого отчаянного детского крика, какой подняла Зина. Я был в это время в избе, подбежал к Зине, она схватила меня за шею с криком «дядя Коля!» с такой силой, что мне стало больно и страшно от этого крика. Я вырвал у соседки Зину, стал ее успокаивать, сам чуть не плача. Потом я быстро договорился с другим соседом о лошади и повез Зину в кечасовскую больницу за 12 верст от нашего села. В больнице установили сложный перелом, наложили гипс, и Зина находилась в больнице более месяца, так сильно она была травмирована. Рука у ней так и осталась немного кривая.

А сколько раз мне приходилось наблюдать, как мучились люди от зубной боли или от болей в желудке и никто им ничем помочь не мог. Один раз я видел в поле, на пашне, как один мужик, бросив лошадь с сохой, начал прямо на пашне кататься, стонать от болей в животе. И никто ему помочь не мог. Не знаю, что у него была за болезнь, но вскоре он после этого умер.

А сколько было разных детских болезней, которыми болели почти все дети в деревне. Это прежде всего чесотка, возникающая в результате антисанитарных условий жизни. Теперь не услышишь об этой болезни, и наши внуки не знают, что это за болезнь, а в дни нашего детства она была распространена очень широко. Я сам переболел ею и хорошо знаю, что это такое. Почти по всему телу, особенно на ногах и руках, вскакивали прыщи, которые начинали гноиться и так сильно чесаться, что не было сил удержаться от того, чтобы не расчесать их до крови. Иногда целые ночи не можешь уснуть, а только чешешься. На месте прыщей образовывались болячки, которые вновь вызывали зуд и опять расчесывались до крови. Такими болячками покрывалось почти все тело, болячки эти долго не заживали. От них на моем теле осталось немало отметин, как от пулевых ранений. Единственным средством лечения чесотки было народное средство — деготь, которым мажут колеса телег, чтобы они не скрипели. Вот этим дегтем и смазывали пораженные чесоткой места тела. От дегтя был неприятный запах, но приходилось мириться и терпеть, так как других средств не было. Нужно сказать, что деготь помогал избавиться от чесотки, в чем я убедился на собственном опыте.

 

                                                     Моя советская карьера

 Союзный билет № 6705. — Друзья Воздушного флота. — Друзья детей. — Слезы по Ленину. 

                — Комсомолец Шеваров. — Защищаю батраков. — Пионервожатый Шеваров. 

          — Библиотекарь Шеваров. — Конфликт с церковью. — Биржа труда. — В Красную армию!

 

В 1922 году я перешел на работу делопроизводителем в свой Мангушевский волисполком. Размещался волисполком не в селе Мангушево, где не было соответствующего помещения, а в селе Кечасово, это в 12 верстах от села Китова. В Кечасове я жил на частной квартире, но частенько наведывался в свое родное Китово.

В волисполкоме в мои обязанности входило: регистрация актов гражданского состояния — браков, рождений и смертей, прием от населения сельхозналога и много других канцелярских дел. Вечерами участвовал в самодеятельности, особенно в драмкружке, где мы ставили пьесы Островского и выезжали с постановками по селам и деревням волости.

Там, в Кечасове, в 1924 году, в траурные Ленинские дни, я вступил в комсомол. До сих пор, вот уже 50 лет, у меня хранится «Союзный билет» (так он тогда назывался) № 6705 члена РЛКСМ. Вскоре меня избрали в состав бюро Кечасовской ячейки РЛКСМ.

Чем и какими делами занимались в те годы комсомольцы села, какие вопросы их волновали и тревожили?

У меня сохранились несколько извещений о комсомольских собраниях того времени со следующей повесткой дня:

О проведении кампании о рядосеянии и зяблевой вспашке; 2. Об учете неграмотного населения и ликвидации неграмотности; 3. О борьбе с самогонщиками; 4. Об участии в кампании по перевыборам комитетов крестьянской взаимопомощи.
А сколько было разных общественных организаций, где комсомольцы должны были быть в первых рядах. Вот передо мной сохранившиеся членские билеты: «Общества друзей Воздушного флота СССР» (ОДВФ), «Международной организации помощи борцам революции» (МОПР), общества «Долой неграмотность», общества «Друг детей», «Союза воинствующих безбожников СССР». И во всех этих обществах комсомольцы проводили определенную работу, а в некоторых, как, например, в обществе «Друг детей», играли самую активную роль.

Не изгладятся из моей памяти январские траурные дни 1924 года. Как только было получено правительственное сообщение о смерти В.И. Ленина, волком РКП(б) и волисполком решили собрать траурный митинг, на который пригласить сельский актив со всех сел и деревень волости. Собралось более 200 человек крестьян. Митинг открыл секретарь волкома РКП(б) Пресняков.

Мне, как хорошо и выразительно читавшему, было поручено зачитать на митинге обращение ЦК РКП(б) «К партии. Ко всем трудящимся». Я видел, пока читал, что у многих пожилых, бородатых крестьян текли слезы, и они вытирали их варежками и рукавицами.

Летом 1924 года произошло укрупнение сельских советов. Если до этого сельсоветы были в каждом селе и каждой деревне, то теперь в состав сельсовета входило несколько сел и деревень. В частности, в наш Китовский сельсовет теперь входило два больших села и пять деревень.

Начались выборы руководящего состава новых сельсоветов. Меня волком комсомола и волисполком рекомендовали секретарем Китовского сельсовета. Созвали сессию сельсовета, и она утвердила меня в этой должности. Таким образом, я опять начал работать в своем родном селе Китове. Там я оказался и единственным комсомольцем. Комсомольской ячейки в нашем селе не было, меня прикрепили и поставили на учет в ячейку соседнего села Салган — приходилось каждый раз ходить туда по всяким комсомольским делам. Помимо прямой работы секретаря сельсовета мне стали теперь давать другие поручения.Сначала, как на бывшего батрака, познавшего на практике, что такое труд на кулака, возложили обязанности уполномоченного сельбатрачкома.

Что это за обязанности?

В те годы существовал такой профсоюз — «Всеработземлес», который объединял всех работников земли и леса СССР. Членами этого профсоюза кроме постоянных рабочих государственных предприятий и учреждений сельского и лесного хозяйства могли быть и одиночки-батраки, работающие по найму в крестьянских, основном кулацких хозяйствах.

Меня тоже приняли в члены этого профсоюза. Я, как уполномоченный сельбатрачкома, должен был следить, чтобы на всех батраков были заключены трудовые договоры с теми, кто применяет наемный труд, чтобы эти договоры нанимателями выполнялись, добиваться того, чтобы все батраки были членами профсоюза «Всеработземлеса», следить за своевременной уплатой членских взносов. У профсоюза «Всеработземлеса» была своя газета «Батрак», нужно было добиваться того, чтобы эту газету выписывал каждый член этого профсоюза. В общем, этой работе приходилось уделять немало времени, нередко вступать в конфликты и споры с кулаками, защищать интересы батраков. Наниматели батраков неохотно шли на заключение трудовых договоров, старались их избегать и уклоняться от их заключения, уговаривая и подбивая на это даже самих батраков.

Потом я получил и чисто комсомольское поручение:

«Мангушевский волком РЛКСМ, — писал мне секретарь волкома, — просит вас, чтобы вы взяли на себя обязанность пионервожатого пионеров Китовской школы. Думаем, что вы примете активное участие в этом. Поговорите также со шкрабами (так называли тогда кое-где школьных работников. — Н.Ш.), чтобы таковые тоже принимали участие в этой работе».

Через несколько дней был получен план работы с пионерами, и мне пришлось включаться в эту работу. Пионерский отряд в школе был небольшой, всего 13 человек, но все равно приходилось частенько бывать в школе и проводить с ребятами разнообразную работу. Это был первый пионерский отряд и первые пионеры. (Кстати, в связи с пятидесятилетием пионерской организации я послал список пионеров нынешним китовским пионерам и просил их установить, кто из них где находится. Они мне сообщили, что из указанных в списке 13 пионеров в живых остался только один, остальные 12 погибли в Отечественную войну 1941–1945 гг.)

Затем на меня возложили обязанности библиотекаря. Библиотеки в нашем селе не было, а была библиотека-передвижка, насчитывавшая 200–300 томов книг. Приходилось часто менять эту передвижку, для чего нужно было ездить в село Мангушево, где была волостная библиотека. А потом выдача книг читателям. Все это тоже отнимало немало времени.

В Китове у меня возник конфликт с местным попом Никольским. Он как-то принес в сельсовет список верующих граждан и просил заверить его подпись на списке. Не помню, для чего ему нужен был этот список. Я заверять отказался, а когда посмотрел этот список, то увидел там и свою фамилию. Я тогда спросил: «А зачем вы меня записали в этот список, разве я верующий?» Он ответил: «А вы не просили вас исключить из числа верующих». Тогда я тут же написал заявление с просьбой исключить меня из числа верующих и выдать мне об этом соответствующую справку.

Поп Никольский написал мне следующую справку, которая у меня сохранилась до сих пор: «Причт Христорождественской церкви села Китова удостоверяет, что гражданин села Китова Николай Фролович Шеваров на основании выраженного им письменного желания выйти из членов общества верующих села Китова с сего числа исключается из таковых. 1924 г. марта 3 дня. Священник Ник. Никольский»

Но поп на этом не остановился, а чтобы меня как комсомольца скомпрометировать, он в первое же воскресенье, во время обедни в церкви, объявил об этом в своей проповеди, назвав меня богоотступником и ниспослав мне проклятие.После этого некоторые глубоко верующие крестьяне и даже родственники, в особенности старушки, запретили мне заходить к ним в дом и при встрече даже плевались. Но продолжалось это недолго, скоро забылось, тем более что в сельсовет приходилось почти каждому обращаться по разным вопросам, с разными просьбами, а в этих случаях миновать меня было нельзя, и волей-неволей приходилось иметь дело с богоотступником.

За время работы секретарем сельсовета я знал в своем селе каждое хозяйство, каждую семью, даже до сих пор помню не только фамилии, но имена и отчества многих жителей села, потому что приходилось десятки раз переписывать каждое хозяйство, каждую семью по самым разным поводам. А в нашем селе было более 300 хозяйств. В должности секретаря Китовского сельсовета я проработал более двух лет, до осени 1926 года, когда решил поехать в Н. Новгород, куда меня звала приехать проживавшая там сестра.

В Н. Новгороде я имел намерение устроиться на работу на один из заводов, с тем, чтобы пройти школу рабочего класса. Но тогда это сделать было не так легко, существовало еще такое наследие прошлого, как безработица. На биржу труда в Канавине, куда я встал на учет, с раннего утра собрались сотни людей в надежде получить направление на работу. Но надежды были тщетны. Иногда получали направление на работу, но, как правило, квалифицированные рабочие, а основная масса безработных, в особенности без специальной квалификации, ожидали своей очереди. Приходилось ходить на временные работы в виде погрузки и разгрузки вагонов и барж.

Весной 1927 года я устроился на работу делопроизводителем к народному следователю Канавинского района, где прослужил до осени, т.е. до призыва в Красную армию. Работы у следователя в летнее время было очень много, потому что в это время проходила знаменитая Нижегородская ярмарка, куда наряду с торговцами приезжало и немало преступных элементов, которые совершали опасные преступления. Следователем работал опытный юрист Тихомиров, который поручал мне оформление уголовных дел, что мне в последующем очень пригодилось, когда сам я стал работать на следовательской работе в органах ОГПУ, КГБ и МВД.

Призыв в армию я должен был проходить у себя на родине, в селе Китове, куда я и выехал в сентябре месяце 1927 года. При призыве мне полагалась льгота 3-го разряда по семейным обстоятельствам, так как я числился в семье брата, а у него было четверо малолетних детей. Но я решил пройти школу Красной армии, написал заявление, что я от льготы отказываюсь, и меня, уже как добровольца, призвали в армию.

Призывался я в селе Гагино, Сергачского уезда, Нижегородской губернии, что 25 верстах от села Китова. На призывном пункте, когда узнали, что я занимался канцелярской работой, уговаривали меня остаться для службы в качестве делопроизводителя при Сергачском уездном военкомате. От этого предложения я категорически отказался, объясняя это тем, что канцелярская работа мне надоела, отправляйте меня куда-нибудь подальше рядовым красноармейцем. Мне пытались доказывать важность этой работы, но я настоял на своем. Итак, в сентябре месяца 1927 года меня призвали в Красную армию!

Так закончилось моё отрочество.